Шрифт:
Закладка:
Миссис Ли молитвенно сложила руки и без конца повторяла ласковые слова утешения и поддержки, все, какие могла припомнить, старясь говорить как можно яснее. По дыханию дочери она понимала, что та ее слушает, но у нее самой голова шла кругом и скоро уже не было сил продолжать. Она с трудом сдерживала рыдания.
Но вот дочь подала голос:
– Куда ее унесли?
– Она в доме, внизу. И личико у нее спокойное, светлое.
– Она умела говорить? Ох, если бы Бог дал… Если бы я хоть раз услышала ее голосок!.. Я так мечтала об этом, мама! Увижу ли я ее… Ах, мама, ведь если я буду очень стараться и Господь смилостивится надо мной и возьмет меня на небо, я не узнаю ее… не узнаю мою доченьку… Она отвернется от меня, как от чужой, и будет цепляться за Сьюзен Палмер, за тебя! Горе, горе мне!.. – Она сотрясалась от душившей ее нестерпимой тоски.
Впервые позволив себе высказать все, что терзало ей душу, она открыла лицо и пристально посмотрела на мать, словно хотела прочитать ее мысли. И когда увидела мокрые от слез старческие глаза и дрожащие губы, кинулась ей на шею и, как в детстве, заплакала на маминой груди. Сколько раз она прибегала к ней со своими детскими горестями, не ведая, что значит настоящее, неутешное горе!
Мать прижала ее к себе и стала баюкать-уговаривать, как маленькую, и мало-помалу Лиззи успокоилась и затихла.
Так они сидели долго-долго, пока Сьюзен Палмер не принесла им чаю и хлеба с маслом. Сев в уголке, Сьюзен смотрела, как мать кормит свое больное дитя, как ласковыми уговорами заставляет дочку проглотить еще кусочек. Ни та ни другая не замечали ее присутствия. Ночью они спали в обнимку, а Сьюзен устроилась на полу.
Детский трупик (крохотную невинную жертву, чья безвременная кончина вернула под отчий кров несчастную грешницу-мать) отвезли на холмы, которых она при жизни так и не увидела. Они не решились похоронить дитя подле сурового деда на погосте в Милнроу, и местом упокоения Нэнни стало всеми позабытое маленькое кладбище, затерянное среди вересковых пустошей: в стародавние времена квакеры хоронили там своих мертвецов. Ее опустили в землю на солнечном склоне, где по весне расцветают первые цветы.
Теперь Уилл и Сьюзен живут на Ближней ферме. Миссис Ли и Лиззи – в укромной хижине, которую нельзя увидеть, пока не спустишься на дно лощины. Том учительствует в Рочдейле и вместе с Уиллом помогает матери сводить концы с концами. Но хотя хижина и скрыта от глаз в зеленой лощине, я твердо знаю, что всякий звук беды на окрестных холмах достигает ее – всякому призыву о помощи чутко внимает добрая женщина с печальным лицом, которое лишь изредка освещает улыбка (и печали в той улыбке больше, чем в иных слезах!); заслышав крик отчаяния, она покидает свое уединенное жилище и идет к тем, чей дом накрыла черная тень болезни или горя. Не счесть всех, чьи благодарные сердца благословляют Лиззи Ли, но сама она… Она непрестанно молит Бога о прощении и о том, чтобы всемилостивый Господь позволил ей снова увидеть свое дитя. Миссис Ли живет в мире и покое. Лиззи для нее бесценное сокровище, однажды утраченное, но счастливо обретенное вновь. А Сьюзен, как ясное солнышко, всех одаряет теплом и светом. У нее подрастают собственные дети, и для них она все равно что святая. Одну из девочек зовут Нэнни. Ее Лиззи часто берет с собой, когда идет проведать могилку на солнечном склоне, и пока девочка собирает ромашки и плетет венки, Лиззи сидит у могильного камня и горько плачет.
Сердце Джона Миддлтона
Я родился в Соули, куда на рассвете падает тень от холма Пендл-Хилл. Думаю, деревушка появилась при монахах, у которых там было аббатство. У одних домиков чуднóй старинный вид, другие построены из камней аббатства и сланцевой глины из соседних карьеров, а на стенах и дверных перемычках много затейливой резьбы. Есть еще сплошной ряд одинаковых домов, выстроенных не так давно, когда некий мистер Пил приехал сюда, чтобы использовать энергию реки, и дал толчок новой жизни, хотя и, сдается мне, совсем не похожей на ту степенную размеренную жизнь, что неторопливо текла здесь во времена монахов.
А в мое время в шесть часов утра звучал колокол и толпа спешила на фабрику; возвращались ровно в двенадцать, но даже ночью, когда работа заканчивалась, мы все равно не замедляли шаг после спешки и суеты целого дня. Сколько себя помню, я всегда ходил на фабрику. Отец по утрам тащил меня туда наматывать для него катушки. Матери своей я не помню. Я не стал бы таким дурным человеком, если бы слышал рядом звук ее голоса или видел ее лицо.
Мы с отцом квартировали у одного человека, который тоже работал на фабрике. Жили мы все в страшной тесноте, так много народу приехало в Соули из разных частей страны за заработком, а дома, о которых я говорил, построили еще не скоро. Пока они строились, отца выгнали с квартиры за пьянство и недостойное поведение, и мы с ним спали в печи для обжига кирпичей, то есть когда вообще спали, потому что частенько отправлялись браконьерствовать, и не одного зайца и фазана, обмазав глиной, запек я в тлеющих углях той самой печи. Как и положено, на следующий день я засыпал на работе, валясь на пол, словно безжизненный ком, но отец, хоть и знал причину моей сонливости, безжалостно пинал и проклинал меня, ругая последними словами, пока я из страха перед ним не поднимался и снова не принимался за свои катушки. Но стоило ему отвернуться, я сполна возвращал ему все ругательства и проклятия, жалея, что я не взрослый и не могу ему отомстить. Исполненных ненависти слов, произнесенных тогда, я не осмелился бы теперь повторить, однако еще сильнее была ненависть в моем сердце. Ненависть поселилась во мне с незапамятных времен. Научившись читать и узнав об Исмаиле, я решил, что происхожу из его прóклятого племени, потому что был между людьми как дикий осел: руки мои были на всех, и руки всех на мне[4]. Однако лет